СИНДРОМ ТРЕХ МУДРЕЦОВ
(Ким Хадеев. Штрихи к портрету)
Каждый уважающий себя город должен иметь городского сумасшедшего. По Синопу бродил с зажженным среди бела дня фонарем некто Диоген. Свое нелепое поведение он объяснял тем, что ищет человека. Не найдя искомого, отправлялся спать в бочку, в которой и проводил свою жизнь.
В Афинах проживал неугомонный испытатель человеческой разумности Сократ, который только тем и занимался, что шастал по базарам и площадям, доказывая согражданам, что они тупы, глупы и неразумны. А, когда возмущенные земляки вызвали его в суд, повел дело таким образом, что не оставил афинянам никакого выбора, буквально заставив приговорить себя к смертной казни.
В Москве подвизался юродивый Василий, который обличал царя-батюшку, вызывая у него в глазах «мальчиков кровавых», за что и был удостоен звания Блаженный и увековечен самым потрясающим по красоте и великолепию московским храмом, носящим его имя.
Наш, минский «городской сумасшедший», Ким Иванович Хадеев, он же «Полковник», он же «Сысой», как-то странно соединял в себе достоинства и недостатки всех своих предшественников – обличал власть имущих, но храма в свою честь дождаться не удосужился; с фонарем по улицам не бродил, но, смею надеяться, людей, таких, которых понимал под людьми античный Диоген, отыскал в нашем городе немалое количество; прожил жизнь, не страдая от прихотей вздорной Ксантиппы, он все свободное время положил на усовершенствование юношества, однако учеников типа Платона и Ксенофонта, готовых увековечить его имя в «Диалогах», после себя не оставил. Одним словом – все, как-то так, да все же, как-то и не так… Единственное, что, несомненно, единит его с выше названными персонажами – то, что, умирая ни на волос не пересмотрел своего отношения к прожитой жизни, не раскаялся ни в одном своем поступке, умер, холодно документируя весь процесс умирания, и, только, что не завещал после смерти белого петуха в жертву Асклепию.
Словом, Ким Иванович, прожил жизнь достойную истинного философа, и ушел из жизни, как и положено мыслителю. Как и положено на тризне у мыслителей – народу на его похоронах было немного, друзья, обладающие и властью, и богатством, а таких у всякого философа, как и у всякого юродивого, непременно, хватает, либо не захотели «светиться», придя сказать ему последнее «прости», что не делает им чести, либо просто не знали о печальном событии. Дом, в котором последние годы жил Ким Иванович, снесли, буквально, через несколько дней после его похорон, как будто специально поджидали, когда преставится его неугомонный жилец, что бы стряхнуть даже пыль памяти о нем с минских мостовых.
СИНДРОМ ВАСИЛИЯ.
Круглоголовый, тощий, татарского вида мальчик обличать «царя-батюшку» спешил, как на пожар. Было, чего спешить, «царю-батюшке» осталось жить – всего ничего. Не успеешь обличить сейчас, как там, далее жизнь обернется, кто знает. А в крови у мальчика бурлила не только торговая татарская кровь, но и истомленная чертой оседлости кровь еврейских борцов за справедливость, не признающих авторитетов, поскольку к пятнадцати годам, они уже, как правило, превосходили книжную премудрость, дозволенную и недозволенную и, потому, внутренне были готовы к акту самосожжения. Актом самосожжения, актом вызова, его личным: «Уйти? Уйду! Тем лучше… Наплевать!» - было выступление на каком-то Общеуниверситетском собрании, на котором пятикурсник Хадеев, высказал все, что думал о власти вождя всех народов. И учебы подходила к концу, и отец всех народов, готов был испустить дух, однако дожидаться этого, было невтерпеж – нужно было подняться на трибуну и «спалить» себя, откровенно и четко поделившись своими далеко не юношескими размышлениями. Размышлял же в то время Ким Хадеев по поводу коммунизма, социализма, и прочих «измов» много, поскольку, повторюсь, и книжную мудрость превзошел, и наглядный пример матери-революционерки, то ли эсерки, то ли бундовки, то ли меншевички (эта деталь, как-то осталась для меня не проясненной), свидетельствовал – бунтовать надо, это дело веселое! «Веселое это дело» обернулось первой посадкой, но мальчик знал, на что шел, иллюзий для себя не строил. Этот синдром, страсть говорить то, что думаешь, не взирая на то, что ждет после высказывания – осталась за ним на всю жизнь. Не ловчил, не старался сказать, что-либо гладкое, по шерстке. Что думал, в чем был уверен, то и нес – «Рысью размашистой, но не раскидистой - марш, марш!..» - эту манеру знали за ним все, но обижались редко, поскольку обидеть, кого-либо выставиться за чей-то счет он никогда не старался, просто так был приучен, размышлять вслух, не взирая на авторитеты и аксиомы, все, подвергая сомнению. Впрочем, была одна область, где он терялся и иногда выдавал авансы неподъемные для тех, кто эти авансы получал. Это наблюдалось на протяжении всей жизни при общении с молодыми гениями. В совершенно разных областях от поэзии до психиатрии и от режиссуры до математического анализа. Он любил смаковать, то, что еще только предвиделось в отдаленном будущем, а то и вовсе было внятно ему одному – соблазнял, провоцировал на талантливость, сдирал с кожей привычную нам совковую закомплексованность. Ухватывался за какую-либо строчку и разводил целую теорию, доказывая, что в этой строчке заключены неслыханные откровения. Неслыханные - не только для ошарашенных слушателей, но и для самого автора. Были, конечно, в этом его увлечении чужой талантливостью перехлесты, так ведь нам, воспитанным на социалистическом - «не высовывайся», «будь, как все», «равный среди равных» – этого перехлеста, как раз и не хватало, чтобы поглядеть на себя, под неким непривычным, захватывающим дух углом зрения. Надо сказать, что, усовершенствовав знания в лагерных университетах, и вернувшись в Минск, по моему, в самом начале шестидесятых, Ким пристальным вниманием органов олицетворяющих «око и ухо» государево обделен не был и своим, спокойным к ним, как чему-то само собой разумеющемуся, отношением, гасил среди нас, юной поросли, только примеривающей на себя одежды шестидесятников, мистический ужас перед этими самыми органами. Ну, не видел он в них ничего страшного. И там, люди живут, случается, если повезет, даже наполненной интеллектуальной жизнью. Садишься незавершенным выпускником университета, выходишь, чем-то, вроде доктора наук. Сам-то он тем и зарабатывал на хлеб, что писал на заказ кандидатские и докторские диссертации. Работая сторожем на складе железобетонных конструкций по ночам сочинил за деньги - докторских, около десятка, кандидатских, просто без счета.
СИНДРОМ ДИОГЕНА.
Бродить по Минску с фонарем для Кима Хадеева было не обязательно. Однажды затеплив фонарь соблазнительных знаний, все оставшееся время он просто не трогался с места, будучи уверенным, что бабочки сами налетят на обжигающий свет. Расчет был оправдан, желающих погреться в лучах запретных знаний было много. Как и всякие мотыльки, летящие на огонь, многие обжигали крылышки. Не нашли своего места, не вписались в действительность Еник Шидловский, Гарик Клебанов, Боря Галушко – пожалуй, если повспоминать, как следует, еще имена и лица всплывут в памяти. Ребята все это были одаренные, потенциально способные на многое, однако не сумевшие выстоять в жизни; порог сопротивляемости у них был занижен, или ранимость душевная завышена – не знаю. Однако ушли они слишком рано. По причинам разным, но, скорее всего, исходным пунктом было одно – неприятие тотальной несвободы. Перед самым концом его жизни я спросил у Кима, не царапает ли ему душу совесть, за судьбы этих ребят, которых он по большому счету и надломил? На жестокий вопрос последовал не мене жестокий ответ, - Нет! Не царапает! Поскольку огромные нагрузки нравственные и интеллектуальные распределял поровну между теми, кто внимал ему и самим собой. Никогда никого не жалел, но и себе пощады не давал. Оправдывает ли его такая позиция в глазах окружающих. Думаю, нет. Более того, сдается мне, что многие из тех, кто был к этим ребятам близок, вины с Кима за их исковерканные жизни не сняли и не простили, если, конечно, осталось, кому прощать. Но и сам он свою вину, хоть и признавал, но виной не считал. Вот, такой парадокс! Можно относиться к этому явлению, как угодно, но, что-то фатальное в этом присутствует. Если на уровне бессовестного цинизма попытаться вычислить процент КПД, машины по усовершенствованию человеческого материала под названием Ким Хадеев, то выяснится, что сломленных оказалось намного меньше, чем чем могло бы быть и чем тех, кто преуспел. Их количество, по сравнению с основным «материалом» подвергшимся «обработке», - на уровне погрешности. Но от этого не становится легче, потому что в памяти звучат голоса, глаза помнят фигуры, походки и Жени, и Бориса, и Гарика. Каждый из них был, по своему сложен, по своему одарен, но и каждый, пожалуй, по своему -беспомощен.
Я вспоминаю только своих сверстников. Но процесс кристаллизации человеческого материала, в котором катализатором являлся Ким, продолжался в Минске без малого полстолетия, значит, были и другие сверстники, из других поколений, были и другие не выстоявшие, и другие «преуспевшие». Видимо, процесс этот объективный, одинаковый во все времена, во все эпохи – молодость тянется к парадоксальным знаниям, она готова платить за это немыслимую цену; ей бы поостеречься, повременить, подумать, но, разве может юность быть рассудительной, да еще «в нашей буче, боевой, кипучей», где либо сразу все, либо ничего. Ситуация, как у доктора Фауста, с той только разницей, что тот продал душу в обмен на вновь обретенную молодость, а здесь молодость швырялась на прилавок, как разменная монета, в обмен на призрачную сладость обманчиво горьких истин.
СИНДРОМ СОКРАТА.
Несмотря на татарские гены отца - Ким Хадеев был похож на греческого Сократа. Похож - внешне и внутренне, внутренне, скорее всего тем, что, во-первых, любил совать свой нос во все дыры, во всем участвовать, если не прямо, то опосредованно, быть в курсе всех событий, поскольку сам факт, что нечто произошло, а он не в курсе - был для него непереносим; во-вторых тем, что он был плоть от плоти этого города и, хотя, лагерные знакомства и лагерное братство, вместе с лагерным же свинством (ибо одного без другого, уверен, не бывает) выводили его на уровень «гражданина вселенной», тем не менее, во «вселенной» ему места кроме Минска не было. Москву он еще мог перенести, там его многие знали, там он не был чужим, поэтому Москва для него была, как бы ближней минской провинцией, где находятся театры, выставки, оттачиваются в спорах аргументы, для того, чтобы, отточенные увезти их и приспособить для дела именно тут, в Минске. Однажды друзья вытащили его в отпуск в полубессарабское, полуукраинское Вилково. Это стало неисчерпаемой сокровищницей незабываемых басен и анекдотов. Кроме того – там, за пару недель были истрепаны нервы и его, и его друзей, и половины бессарабско-украинского населения Вилково – Киму было неуютно повсюду, кроме Минска. Его первый дом, дом, где жила его семья, куда к матери приезжали знаменитые российские каторжане, вначале боровшиеся с царизмом и мучавшиеся на царских каторгах, впоследствии попытавшиеся бороться с советским социализмом, и после первых вояжей в лагеря родной рабоче-крестьянской власти, прочно уяснившие себе тщету этой борьбы, находился на улице Энгельса, чуть ниже театра Юного зрителя. Он стоит и сегодня. Из большой родительской квартиры, ближайшие родственники Кима ухитрились отселить. И правильно сделали – человек в общежитии он был невыносимый – постоянные посиделки, полузнакомые визитеры, двери вечно настежь – кто нормальный, такое выдержит; оставшуюся половину жизни проживал Ким Иванович в двухэтажном домике, послевоенной постройки, между Красной и Богдановича, здесь он жил один и даже по спаренному телефону иногда отвечал. В том, что называется бытом, был он и неприспособлен и упрям, мог месяцами питаться одним мороженым, подведя «железную» базу под то, что именно в этом продукте имеются все необходимые для жизнедеятельности организма ингридиенты. Приглашая его на телебеседу, которая, пожалуй, была и первой и единственной телепередачей о нем, я робко заикнулся, - Ким! Может, зайти к тебе, помочь выбрать костюм?.. – он фыркнул, - Сам разберусь! – и, надо отдать должное, пришел чисто умытым, выбритым, в каком-то немыслимом, трехцветном берете, привезенном ему из Бельгии и, который, как ни странно, ему очень шел. Разговор у нас был очень откровенный, поскольку я знал, что он смертельно болен, а он знал, что я об этом знаю. Это, обоюдное знание, позволяло нам говорить о смерти просто, как о чем то естественном и неизбежном, что подводит черту под прожитым и позволяет оценить то, что сделано, по единственно верному, гамбургскому счету. Он был безжалостен к себе, сам провоцировал меня на вопросы, немыслимые ни в каком телеинтервью, спокойно и холодно размышляя о прожитом, давая безжалостные оценки себе и друзьям. Он говорил, - Я не жалел никого, но прежде всего, я не жалел себя… Я всегда старался поднять планку взаимоотношений на максимальную высоту и многие с этой высотой не справились. Обидно, но что поделаешь... Мне нужно всего полгода, чтобы закончить главную свою работу...
Главная работа у Кима была всегда, вернее, у Кима, всегда была работа, которую он почитал – главной. Писаная мелким бисерным почерком, в простых тетрадках в клетку, она лежала у него в столе и он с тихим придыханием, словно сдерживая благоговейный восторг говорил, - Написано две с половиной тысячи страниц, осталось полторы тысячи… Эту работу прочитать до конца не удалось ни кому из тех, кого знаю… Скорее всего история повторяется Сократ, тоже не оставил после себя ни одного завершенного, писаного текста, только ученики в своих «Диалогах» сохранили хитросплетения его бесед. Не знаю, выйдет ли когда-либо в свет книга «Диалоги с Кимом Хадеевым», может да, может нет, к чему буквально копировать историю, как бы это заманчиво не выглядело.
Главное, что в нужное время и в нужном месте, рядом с нами оказался человек, отбросивший античный отсвет на нашу обыденную жизнь, человек повлиявший не на одно поколение своих земляков, пусть, не сделавший их жизнь счастливее и лучше, но научивший нас быть разумнее – это точно!
Олег БЕЛОУСОВ
Выставочный зал
